Старуха тетка сделалась хозяйкою и на старости лет, — седина в голову, а бес в ребро, — не прошло полугода, сосваталась на молодом парне, бобыле безродном, вышла за него, и нам житья не стало от нового хозяина. Между тем мать и брат звали нас к себе, и в один день услышали мы от тетки приказ — опростать место, помолились и поехали на мою родину. Худо пошло тут дело. У матери и брата Василья не было ни хлебца пылинки, ни живой животинки; изба как решето, хоть сей — да сеять-то было нечего! Сначала нас ласкали, думая, что мы успели поживиться у дяди, а как увидели, что мы ни с чем приехали, так все и опрокинулось на Дуняшу! И без того ей, бедняжке, нелегко было привыкать ко нраву свекрови — тяжеленек был — не тем помянуть покойницу…
Ну, ваше благородие, прошло тут времени немного, не успел еще я и одуматься, как беде да горю пособить, затевал то и се, думал так и сяк… вдруг сделался нездоров наш мальчишка. Какой славный был, здоровяк, красивый… Начала ходить по деревне оспа и пристала к нашему Федюше — так его звали. Этого мало: у Дуняши самой не было еще оспы; и к ней пристала окаянная. Три дня сидел я в сенях, в отгородке, подле жены и подле сынишки, а на четвертый день — где был мой здоровый красивый Федя! Оспа искривила, изуродовала его, и бог взял его к себе, чтобы не оставался он калекой на сем свете и не указывали бы на него злые люди, приговаривая: "Видишь, каково отцовское-то проклятие!"
Тяжко было мне сколачивать гроб моему дитятке и на своих руках нести его в могилку. Закопал я его в общую нашу мать, сыру землю, горько поплакал, утер слезы и воротился. Зачем? Затем, чтобы видеть, как умирает Дуняша! На нее страшно было поглядеть; она была без памяти. В ту пору ехал через нашу деревню уездный лекарь. Выбежал я к нему, просил, молил посмотреть жену мою; он пришел, взглянул, махнул рукой и сказал:
— Э! Пиши пропало! Не вставать ей!
— Да уж хоть бы скорее бог прибрал — уши простонала, — примолвила мать моя.
Я пошел из избы точно ошалелый, и в первый раз пришло мне тогда в голову: "Пойду, напьюсь пьян, авось забуду горе!" Подле питейного дома нашел я большую толпу, и волостного старосту, и заседателя. Шумят, кричат. Я не вслушивался в их речи, велел дать себе полштофа сивухи, сел в стороне, начал пить — и хмель-то не берет! Погода стояла пасмурная, сырая. Я глядел на небо, и мне казалось, что и господь милосердый на меня гневается, посылая мрачное небо в день моего несчастья…
Тут начал я вслушиваться в спор и крик мирской сходки и услышал, что речь идет о рекрутской очереди с нашей деревни.
— Оканчивай скорее, разбойники! — кричал заседатель, стуча об стол, поставленный подле питейного дома. — Не то перекую полдюжины, половине деревни обрею бороды, всех повезу в город!
Брат Василий кричал пуще других, потому что на нашу семью выпадал рекрут, как понял я из всей этой сумятицы.
Надобно знать вашему благородию, что в то время рекрутская раскладка была темнее дремучего леса. Теперь совсем не то, а ведь это было давно. И сами подьячие не умели тогда хорошенько разбирать, потому что считали по пальцам да по биркам. Василий спорил, что староста налагает на нас; кончилось тем, чем оканчивались у нас все споры, — дракою. За Василья принялось много рук. В это время сидел я и думал: "Да не божий ли голос слышишь ты, Сидор? Ведь уж твоей жизни краше этого не бывать, какова она теперь? Дуняше не вставать с смертного одра, а без нее что ты будешь? И где надежда, чтобы вам поправиться как-нибудь? Замени своей головой доброго человека — послужи матушке государыне", — тогда еще царствовала ее императорское величество государыня императрица Екатерина Алексеевна. — Если и неправо наклепывают на нас очередь — не сегодня, так завтра: ты избавишь от солдатства брата и племянников. А останешься ты в деревне — видимое дело, что сопьешься ты с круга и будешь позором целого мира…"
— Стой! — вскричал я, бросаясь в толпу и расталкивая мужиков, — стой! Бери меня, если целый мир говорит, что с нас очередь рекрутская!
Заседатель выпучил глаза, а мужики в один голос закричали:
— Вестимо, что за вами очередь — вот тебе бог порукой! Иди, Сидорка, коли некого нанять!
У Василья брызнули слезы из глаз; он обнял меня и завопил:
— Ох! Очередь-то за нами; да ведь я для того спорил, чтобы ты успел убежать да спрятаться, — а ты сам в руки отдаешься!
— Если мир православный не лжет, — промолвил я, — так прятаться нечего; видно, так богу угодно!
— Да с кем же я-то останусь: один я какой работник; мачеха стара, жена пьяница, дети малы — не растут, бесенята!
— Работник был бы я и без того плохой, — отвечал я, — прощай, брат! Похорони только Дуняшу мою, когда приберет ее бог, а обо мне не заботься!
— Ну, полно растабарывать! Тот, что ли, это мужик? Отвечай, да куй его! — вскричал заседатель.
— Не надобно, не убегу, — сказал я.
— Да, не убежишь! Знаем мы вашу братью, охотников! Теперь-то с пьяных глаз ты ладно говоришь, а как протрясет тебя дорогой, так и будешь, словно коза, вытараща глаза, в лес смотреть!
— Я не пьян.
— Да коли есть уж такая поведенция, чтобы рекрута ковать, так как же ты смеешь противиться приказанию начальства, негодяй?
— Ребята! — сказал я, подумавши. — Куйте меня хоть по рукам и по ногам, только дайте мне сходить проститься с женою.
— Позволяется! — вскричал заседатель и принялся за штоф, а я пошел домой, и за мной поплелась вся мирская громада.
Мать уже слышала о моем решении, выбежала ко мне навстречу, бросилась на шею, заревела: