Рассказы русского солдата - Страница 20


К оглавлению

20

— Разумеется. Видишь, как ты надурил: ведь нога-то твоя ни к чорту не годится!

— Помилуйте, ваше благородие! Заставьте вечно богу молить: вылечите так.

— Трусишь?

— Не трушу, но какой я без ноги царский слуга, — вылечите так!

— Садись! Что много калякать! — Он засучил рукава. — Эй! Инструменты!

Уж если б можно было, дал бы я этому живодеру оплеуху, да сил-то не было. Я решился в последний раз показать себя молодцом. Куда больно было: словно жилы тянули из меня; а как начала пила скрыпеть по кости, всякий волосок у меня становился дыбом на голове, будто плясать собирался.

Бух! Нога отвалилась. — Прощай! Поминай, как звали.

Наш полковник вошел в это время.

— Еще операция? — вскричал он, сердито смотря на лекаря. — Слушайте: вы будете отвечать мне за вашу охоту резать руки и ноги без толку… Да что это? Ты, Сидоров?

— Я, ваше высокоблагородие!

— Эх, жаль, брат, жаль тебя, жаль молодца!

— Жаль, ваше высокоблагородие, того, что не удалось умереть молодцом.

Полковник поцеловал меня в голову, отвернулся, вынул червонец и отдал мне.

Как было не порадоваться, видя такую честь?


С полгода провалялся я в гопшитале и вместо двух ног вышел из него с полутора-ногой да с деревяшкой в придачу.

На даровых подводах привезли нашу братию, калек, в Петербург. Мне предложили место инвалидное в Петербурге, но я просил отпуска на родину. И вот подписали мне указ: бороду брить, милостыни не просить. Первое-то так, а второе-то как бог велит.

Видите, ваше благородие, — пока лежал я в гошпитале, делать-то было мне нечего, я раздумывал все про старое и все вспоминал, что со мной бывало с самого ребячества. Вспомнил я родину, мать, брата, Дуняшу; вспомнил, что уж лет дюжину и в голову мне не приходило, — вся эта старая дрянь вдруг полезла мне в помышление, и так захотелось мне повидать родное пепелище, и показалось мне, будто Дуняша моя еще жива и обрадуется мне, и мать жива, и брат жив. Штыком работать нет способа, а за сохой ходить еще смогу, хоть на моих полутора ногах. Долг исполнен; верою и правдою отслужил Сидор государю и отечеству; можно ему отдохнуть.

Милостивые командиры надавали мне денег, так что купил я себе лошаденку с телегой и отправился домой.

Долго ехал я, ехал — видел и Москву. Наконец однажды под вечер завидел вдали деревнишку родную, остановился, стал оглядываться. Как будто я и не выезжал; как будто лет пятнадцать, которые прошатался я по белу свету, только вчера совершились! Так же солнышко садилось за дальний лесок; так же ночь подымалась слева черною тучею; так же вечерняя птичка щебетала, словно прежде. Деревня наша была прежняя: те же домы, та же грязь, тот же питейный дом с елками, и так же толпится подле него народ, как прежде! Мне сильно захотелось повидаться со всеми поскорее, поздороваться со знакомыми, спросить о своих, и я прямо привернул к питейному.

— Здорово, ребята! — вскричал я.

— Здорово, служивый! — отвечали мне.

Я посмотрел на народ — кой чорт! Никого не узнаю: все новые рожи! Я и забыл, что прошло пятнадцать, двадцать лет. Кто был в мое время старик — того уже не было на свете; кто был молодец — тот поседел и состарился; кто бегал мальчишкой — тот уже давно был женат, и у него бегали мальчишки.

— Что ты смотришь, служивый? — спросили у меня.

— Да смотрю: нет ли из вас знакомых?

— Знакомых? А ты откуда? Из Корочи, что ль?

— Нет, подальше.

— Аль из Курска?

— Нет, еще подальше.

— Куда ж ты плетешься?

— Домой.

— А где твой дом?

— Да где найду добрых людей, а родина моя здесь.

— Здесь? Как так? — Меня окружили.

— Тьфу пропасть! Ни одного старого знакомого. Аль все перемерли?

— Да ты кто такой?

— Сидор бывал, Карпушкин сын.

— Сидор! Будто это ты? — вскричал какой-то седой старик.

— Да, я. А ты кто?

— Эвося! Не узнал Фомки Облепихина!

— Будто это ты, Фомка, лихач, кулачник, забияка?

— Будто это ты, Сидорка, разбойник, плясун, песенник?

Мы глядели друг на друга.

— Так ты воротился домой?

— Да вот видишь — плясать уж не смогу; проплясал, брат, ногу!

— Да ты стар-старьем — этакие усищи седые; да и калека…

Сели мы на лавочку.

— Ну что: жива мать?

— Нет, брат! Через год после тебя скончалась.

— А брат Василий?

— Нет, брат, — прибрал бог!

— А детишки его? Чай, уж теперь мужичье стали?

— Да какие детишки?

— Как: какие? Их было у него с косой десяток.

— Парней никого нет. Девки замуж выданы.

— Кто ж теперь в нашем доме живет?

— Кто? Да на постое летом ласточка, а зимой вьюга гостит.

У меня долго недоставало сил спросить о Дуняше моей.

— Ну, а где ж моя Дуня?

— Какая Дуня?

— Да жена моя, дуралей!

— Как ты все это помнишь. Сидор! Да ведь она умерла, кажется, еще при тебе? Что-то не пригадаю я хорошенько.

Пока мы разговаривали, все другие отошли от нас, и никому до меня дела не было.

— Пойдем ко мне. У меня баба все тебе припомнит и расскажет. Им ведь от нечего делать балясы точить, — а много, брат, времени прошло — куда много!

Мы отправились с Фомой. Старуха его все припомнила и рассказала.

Я узнал, что Дуняша моя едва могла воротиться домой и скончалась на руках моей матери.

— Умирая-то, все еще говорила она, будто тебя не в очередь в рекруты отдали, и все еще толковала, как она пойдет просить за тебя губернатора, — да и отправилась с этим в дорогу немного подальше Курска.

Тут словно напущенное обрушилось на нашу семью: вскоре умерла мать; Василий худел, беднял, заливал горе зеленым вином, наконец таскался по миру с ребятишками и умер под тыном у питейного дома; девок побрали добрые люди по рукам и повыдавали замуж, а ребятишки кто умер с худобы, кто разбрелся бог весть куда, так что и слуху нет; избушка, где мы жили, развалилась. Скоро сказка сказывается, а не скоро дело делается, однакож в двадцать лет успеет много его наделаться. Вся почти деревня переменила хозяев, раза два горела, строилась, но опять была она попрежнему, и хозяева такие же, как прежде, только не те, что прежде были.

20